Из мемуаров каретниковой: критик искусства аштон ненавидела капитализм, была за его уничтожение и восхищалась коммунизмом

feature-image

Play all audios:

Loading...

РАССКАЗ "КРИТИК ИСКУССТВА ДОРИ АШТОН" ИЗ КНИГИ ИНГИ КАРЕТНИКОВОЙ "ПОРТРЕТЫ РАЗНОГО РАЗМЕРА" Немолодая, коротко стриженная, в каком-то блеклом платье, обтягивающем ее


некрасивую худую фигуру, она сидела на террасе кафе нью-йоркского Музея современного искусства, курила и читала. Идя по Пятьдесят Третьей улице мимо кафе, я заметила ее через прозрачный


музейный забор. Да, конечно, это моя приятельница, Дори Аштон, успешный нью-йоркский критик и эссеист. Она читала какой-то толстый французский журнал, и было видно, что ей это очень приятно.


Она была целиком там: ни нью-йоркского шума вокруг, ни беспокойства о семнадцатилетней дочке Саше, которая может быть беременна, ни о другой, младшей дочке, ни психозов ее старого мужа


художника Ади Янкерса больше не существовало. Ее лицо выглядело просветленным, даже привлекательным. Потом я узнала: она тогда читала Бодлера. Вообще французская поэзия и русская проза были


тем, что она любила больше всего. Писала она об искусстве и художниках. Утонченность ее восприятия искусства была поразительна. Она замечала и истолковывала детали как никто другой. Прямо


как у любимого ею Верлена, могла видеть "блеск соломинки в полумраке амбара". На выставке рисунков старых нидерландцев, куда мы вместе пошли, я увидела опять ее  просветленное лицо


и чувство радости. Но в этот же день она взяла меня к какому-то известному в Нью-Йорке "скульптору", который раскрашивал автомобильные шины малярной краской в разные цвета и потом


складывал их вместе в разном порядке. Дори восхищалась: "Настоящий художник, настоящее искусство, – говорила она, – какой приятный шок, когда понимаешь что это автомобильные


шины". Я удивлялась и не понимала. День ее 50-летия справлялся шумно, многолюдно, в ее и Янкерса доме – четырехэтажном узком архитектурном срезе на Манхэттене. Мебель там была старая,


посуда разрозненная, с трещинами и щербинами, чтобы чувствовать себя ближе к бедным – это была этика нью-йоркской состоятельной богемы. Но на давно не крашенных стенах, висели очень дорогие


картины – Ротко, Поллок, де Кунинг, а в коридоре стояла прекрасная скульптура Луизы Невельсон. В рабочей комнате Дори, на первом этаже, со множеством книг красовалась, как бы когда-то


сказали, "неприличная картина" Янкерса, написанная маслом, – крупным планом женские широко раздвинутые ноги. Дори спросила, смущает ли меня эта живопись. Сексуальные и довольно


вульгарные картины Янкерса висели в разных комнатах дома. Но одновременно висели и его впечатляющие рельефные литографии, абстрактные и очень элегантные. Всюду выступала эта двойственность.


Даже в самом этом вечере. Наша общая знакомая в подарок Дори устроила чтение стихов Верлена. Ее старая тетя читала по-французски, а она после нее – по-английски. И так было с каждым


стихотворением. "У вас душа – изысканный пейзаж..." Было что-то особое, праздничное в этом чтении, в милых карнавальных словах "в кармине и сурьме эпохи пасторалей…".


Басовитый голос матери Дори, которая пришла позже других и попросила Дори развернуть подарок, который она принесла, прервал чтение, и Верлен закончился. Крикливая мама с яркой губной помадой


никак не вязалась ни со стихами, ни с Дори.  Янкерс – большой, седой, с антикварной тростью и в длинной шелковой блузе, ходил между жующими гостями, держащими свои тарелки в руках. Он


подошел ко мне и спросил, видела ли я его последнюю серию литографий. Я что-то ответила по русски – он латыш, родился и вырос в Риге, язык знал прекрасно. "Ради Бога, ни слова по


русски", – сказал он, и тут же заявил что презирает все русское, кроме пирожков с капустой и мясом, которые ему в коробке от ботинок присылает из Бруклина его сестра_. "_Что он вам


говорит? – спросила подошедшая ко мне Дори. – Наверное, ругает евреев, он ужасный антисемит". Я понимала, что Дори кого-то ждет. И он пришел – статный израильский военный Матти,


который после смерти Янкерса стал ее мужем. Дори – политический радикал – ненавидела капитализм, была за его уничтожение, хотя я ей говорила, что при восхищающей ее коммунистической системе


она не могла бы иметь ни свой дом в Нью-Йорке, ни другой дом на океанском побережье, ни сбережения в банке, ни даже всю жизнь свежий апельсиновый сок к завтраку. И о каком равенстве она


говорит? И что она лично хотела бы отдать неимущим? Она понимала, что ее позиция противоречива.  На этом дне рождения какие-то профессора из колледжа, где Дори преподавала, спрашивали меня о


Солженицине:_ _знакома ли я с ним? какая-то танцовщица хотела узнать что сейчас делает гениальная Уланова. Я ответила, что не знаю. Не говорить же мне было, что моя московская подруга Таня


стала ее любовницей, вывернув наизнанку всю жизнь Улановой, и что они сейчас живут как счастливая супружеская пара. Россия тогда, тридцать лет назад, всех интересовала.  Неузнаваемая,


счастливая Дори легко и молодо танцевала со своим израильтянином, чья жена Хана спокойно сидела в углу. "Как бы он здесь нам войну не устроил", – сказал Янкерс. Он пригласил меня


танцевать – играло медленное, старомодное танго. "Как много бездарностей и как мало красивых женщин", – сказал он и обвел рукой зал. После танго я подошла к Дориной плачущей дочке


Саше. Ее пуэрториканский возлюбленный Иисус Израиль (у него действительно такое имя!) не пришел, а она его пригласила и так ждала. "Хотите марихуаны? – спросила меня молоденькая


художница. – Я знаю, вы из Москвы". "Для нее, – заявила она, – Татлин – бог. И Лисицкий тоже. А кого вы любите больше?" "Она больше любит Ватто", – сказала


подошедшая Дори, под руку с Матти. Пришла меня с ним познакомить. "Я лублу Чеков", – сказал он, улыбаясь. Я увидела Дори года через три. Янкерса уже не стало. Матти демобилизовался


из израильской армии, женился на Дори и поселился у нее. Дори хотела, чтобы он стал писателем и написал роман, и каждое утро, съев банку сардин и выпив кофе, он начинал страдать за старым


письменным столом. Писал что-то на иврите, Дори не могла прочитать, что и как он пишет. Может, это просто письма Хане, его бывшей жене, которая теперь была замужем за его вдовым другом,


думала я. Тем не менее, с Дори он был хорош, гуманен и добр, любил русскую литературу, и кроме того, был высокого роста. "Невысокие мужчины для меня не существуют", – как-то


сказала мне Дори.  Они с Матти много путешествовали за рубежом. Она – с лекциями или курированием больших выставок. Он сопровождал ее, чем мог, помогал. Романа он не написал, но через


несколько лет прислал мне в подарок написанную по-английски брошюру о Джакометти и Беккете. Имя стояло его, но я подозреваю, что написала большей частью Дори. Умер Матти внезапно, от разрыва


сердца. Вместе с ним умерла часть ее_. "_Мне не важно, когда я умру, моя жизнь закончилась с его уходом"_, – _сказала она недавно в нашем телефонном разговоре_._ Сейчас Дори


далеко за восемьдесят. Она продолжает преподавать, что-то пишет. У ее старшей дочери уже взрослый сын, которого она родила от повара ресторана, где работала официанткой. Сын этот уже дважды


был в тюрьме. Младшая дочка Дори нервно больна. _"ГОРДОН" ПУБЛИКУЕТ МЕМУАРЫ ИЗ ЦИКЛА "ПОРТРЕТЫ  РАЗНОГО  РАЗМЕРА" ПО СУББОТАМ И ВОСКРЕСЕНЬЯМ. СЛЕДУЮЩИЙ РАССКАЗ – О


ХУДОЖНИКЕ, ПИСАТЕЛЕ И КИНОРЕЖИССЕРЕ ПИТЕРЕ ГРИНУЭЕ __– ЧИТАЙТЕ НА НАШЕМ САЙТЕ ЗАВТРА, В ВОСКРЕСЕНЬЕ, 22 НОЯБРЯ._ _ПРЕДЫДУЩИЕ РАССКАЗЫ ЧИТАЙТЕ ПО ССЫЛКЕ._